X

Анна Захарова — блокадница Ленинграда: Я не теряю надежды

«Меня вот тянет туда, где мы с братом на свет появились...»

Есть во Всеволожском районе Ленинградской области деревня Хапо-Ое. До войны было в ней 40 дворов, одна улица. Одна улица в Хапо-Ое и сейчас.

«Бывая в Питере, обязательно туда заезжаю, хотя никого у меня там не осталось», — говорит Анна Петровна Захарова, в девичестве – Литмонен. С ней встретилась корреспондент газеты «Якутия».

«Ходили к полевым кухням»

Представители Ассоциации блокадников города-героя Ленинграда обычно ездят в северную столицу на майские праздники, и под неярким питерским солнцем приходят воспоминания…
— Там кругом распаханные поля были. Питер-то кто кормил? Мы. Картошкой, морковью, капустой город обеспечивали. Я уже лет с пяти-шести с мамой в поле ходила, помогала ей сорняки полоть.
А маленький брат Тойво оставался дома с бабушкой. На попечении у бабушки Тани был не только внук, но и корова с теленком, куры. Бывало, соберут Аня с бабушкой яйца из-под несушек и идут к дачникам. Еще ходили в ближайшую рощу веники для бани ломать – в деревне у каждого баня была.
Вот это и запомнилось из довоенной жизни – теплые бабушкины руки, нагретая солнцем земля, вкус и запах парного молока, белые волосики маленького Тойво – белые и легонькие, как пух.
Все кончилось в то лето, когда Ане исполнилось шесть.
— Мы в тот день пошли с папой в кино. Кино у нас в каком-то сарае показывали. И вот выходим мы, а над головой – сплошной гул, и небо черным-черно от самолетов. Все стоят, смотрят. И мы с папой смотрим, как они город бомбить летят.
Папа сразу начал землянку во дворе рыть. Вырыл – печку поставил, но толку от нее мало было – дымила она сильно.
А потом вдруг корова умерла. Съела, видно, что-то. Больше ни молока, ни сметаны Аня с Тойво не видели.
— Рядом армия стояла, и мы, детишки, ходили к полевым кухням. Иногда кое-что перепадало. До сих пор помню вермишелевый суп, которым делились с нами солдаты.

В детском доме

«Никуда не поеду»

Но вскоре не стало ничего. В сырой землянке возле дымящей печки брат и сестричка ждали еды, а мама кормила их картофельными очистками.
— Они в горло не лезли, очистки эти. А кроме них, только жмых был, по-другому его называли «дуранда» – то, что остается от семечек подсолнуха, когда все масло выжмут. Мы этот жмых грызли, и нам казалось — как вкусно!
Единственным лучиком света в те серые дни стало для Ани с Тойво рождение сестрёнки. Мама сказала: «Придумайте ей имя сами». Долго они судили-рядили — хотелось выбрать самое красивое имя, самое лучшее, и чтобы не как у всех. «Юля», по их мнению, подошло как нельзя лучше.
А голодное и холодное время все тянулось и тянулось, все ждали весны, как избавления.

В марте 1942-го пришло распоряжение об эвакуации. А бабушка уже болела. Сказала: «Никуда не поеду». Но ингерманландские финны, жившие в Хапо-Ое и окрестностях, подлежали поголовной депортации, от стариков до младенцев.

Вывозили их по весенней Ладоге, и машины «плыли» по проступившей через лед воде. Страшно было угодить в полынью, но бог миловал.
— Дальше повезли по железной дороге — в вагонах, в которых раньше возили скот. Вдоль стен — нары в два яруса и печка из железной бочки.
Кормили гороховой баландой, а больше ничего не давали, даже воды. То ли от этой баланды, то ли ещё от чего начался повальный понос. Каждую ночь кто-то умирал.
Утром заглянут станционные рабочие или милиция: «Умершие есть?», — и выволакивают отмучившихся.

Аня с малышом знакомых

«Запомнился дощатый барак»

Так они доехали до иркутской станции под названием Зима.
Бабушка Таня, должно быть, из последних сил держалась, чтобы не умереть в дороге, а как вынесли ее из телячьего вагона, так и угасла.
Аня была с папой, когда он хоронил ее.
Мама на кладбище пойти не смогла. Она больше ничего не могла, даже пеленки постирать, и их стирала Аня. Стирала, нянчила Юлю, приглядывала за Тойво. Бабушки ведь уже не было.
Еды тоже не было. Было только ожидание, что повезут куда-то дальше — по воде.
Ждали-ждали и дождались. Погрузили их и повезли — с кем, куда, у Ани из головы выветрилось. Не до того — надо было за мамой ухаживать, Юлю качать…
— На новом месте запомнился мне дощатый барак. В середине – печка, тоже из бочки, а барак длинный, тепла не хватает. Утром все жались к ней — и дети, и взрослые.
Однажды кто-то, пошуровав кочергой, отставил ее в сторону, да прямо Ане на ногу! Как больно было…
Но ещё больнее ударила по ней смерть Юлечки. Понос одолел маленькую, под конец она совсем прозрачная стала.
А мама этого пережить не смогла.
— Как-то утром папа мне говорит: «Что-то наша мама не встаёт. Пойди посмотри». Я подошла, а она холодная…

В седьмом классе

Разлученные

Но беда не приходит одна — заболел отец. Ноги страшно отекли и уже не держали.
Положили его в больницу, а перед тем, как покинуть барак навсегда, он решил пристроить детей хорошим, как он думал, людям. Хотя, может, и не думал, может, все понимал, да выбора у него не было — не оставлять же дочку с сыном на произвол судьбы. Только двоих-то точно бы никто не взял, вот и пришлось их разлучить: Аню он отдал одной женщине, Тойво — другой.
В больницу к папе Аня ходила одна. Ему как почечнику давали сухое молоко, но он сам его не ел — копил для дочки.
— Как приду, он меня про брата спрашивает. А я и не знаю, что отвечать. Я ведь даже не помню, где мы тогда жили, в каком это было районе. Может, папа и говорил мне, кому отдал Тойво, но я же маленькая была, не запомнила.
Аня тогда уже выживала, как могла. Женщине, вроде бы приютившей ее, как оказалось, нужны были оставшиеся от мамы вещи. Плюс продуктовые карточки на девчонку. Только из-за них «благодетельница» и терпела лишний рот.

Но вскоре слишком живучей сироте дали понять, что ничего ей тут не положено. Аня просила отдать хотя бы шаль — белую, теплую — память о маме. Не отдали.

И она ушла. Отец к тому времени умер, и девочка просто-напросто беспризорничала.
— Где спала, что ела — не помню, пока не прибилась к бригаде рыбаков. Палатка у них была – большая такая. Бригадир дядя Ваня отделил мне угол, накидали мне всего — кто что смог, и я там спала. Так лето у них и прожила.
А осенью отвезли Аню в Булун, в детский дом.

Первый год работы

Заколдованная гора

В детдоме много литовцев было, финнов, но дети быстро перешли на русский язык. Аня тоже забыла финский, на котором в той, довоенной, жизни, наполненной светом и счастьем, бабушка скликала курочек клевать зернышки, а мама звала их с Тойво за стол обедать.
Здесь все было по-другому. Сначала Аню привели на комиссию, и комиссия «на глазок» определила: 1937 год рождения. На самом деле — 1935-й, как рассказала ей позже мамина подруга, а потом и Всеволожский ЗАГС подтвердил, прислав метрики. Но тогда-то как это было узнать: поступила Аня без документов, росточка небольшого, еле-еле душа в теле, разве угадаешь возраст?
Там, в детдоме, пошла она в первый класс. Тетрадей не было, писали на старых газетах между строчек. А жена директора школы разучивала с ними песни, читала вслух — вернее, переводила «с листа» якутские книжки. И купала их тоже она — всех в одной ванне по очереди. Конечно, на весь детдом воды не натаскаешься, так что мылись в одной воде, зато ополаскивались чистой.
Ещё была фельдшер тетя Катя, которая в обязательном порядке выдавала им по кружке пророщенного гороха и отвар стланика, который считался спасением от цинги, которой детдомовцы страдали поголовно.
— Нам даже чистой воды не давали, только в виде этого отвара. Думали, чем больше мы его выпьем, тем больше будет пользы.
Одевали девчонок и мальчишек совершенно одинаково: ватные брюки, телогрейки и американские ботинки с негнущейся подошвой.
Весной любимым развлечением было катание на льдинах с высокого берега.
— Несешься вниз — аж дух захватывает. Потом штаны у всех мокрые, а печка одна на весь детдом. Ой, беда.
А летом за голубицей ходили — какая она была крупная, сладкая!
Ещё там была заколдованная гора: как придёшь туда — обязательно дождь начинается.

В Эге-Хая

«Чурбачками дорогу мостила»

В Булуне они прожили до 1946 года, а осенью их перевезли в Якутск.
Новый детдом поразил своей бедностью. Посуды не было, и всем новоприбывшим велели искать консервные банки, чтобы использовать их вместо чашек и тарелок.
Потом, конечно, все потихоньку появилось, но школу свою — 18-ю, расположенную, как и детдом, в поселке Геологов, они всегда ремонтировали сами.
А после седьмого класса, в год смерти Сталина, Аню и ее подружек Люсю и Раю отпустили на вольные хлеба, хотя до этого двоих отправили учиться в Питер, а кого-то — в педучилище и пединститут.
Аню же чуть не загнали учиться на токаря в ремесленное училище, которое к тому же находилось где-то на Дальнем Востоке.
Ехать на край света Аня не хотела, плакала день и ночь, и доплакалась до того, что на медкомиссии ей поставили диагноз «трахома» и никуда, конечно, не послали.
Три подружки поступили в ЯФАШ — Якутскую фельдшерско-акушерскую школу. Возглавлял ее тогда Михаил Павлович Барбанель.
— Он такой душка был, всегда нам помогал. Летом разрешал в общежитии жить. Остальные все по домам разъедутся, а нам, детдомовским, куда деваться?
На каникулах мы, конечно, работали. Я как-то чурбачками дорогу мостила. Дорстрой этим занимался и зарплату нам платил. Работа не сказать чтобы тяжёлая, и платили хорошо. Я на свою зарплату купила себе отрез ткани и пальто сшила. Хорошее пальто было, долго я его носила.
На третьем курсе уже по специальности работать пошла — в гинекологию областной больницы. Как мне это потом пригодилось!

Проводы на пенсию

485-й километр

— После медучилища направили нас с Раей в Верхоянский район. Меня — в поселок Янск, потом — на 485-й километр, где был отстой водного транспорта. Катера там были, наливники, баржи.
Больницы, конечно, не было, только медпункт, и если что-то серьезное — аппендицит, например, — я таких в Янск отправляла.
Но были и «сюрпризы». Как-то две женщины, которые должны были родить, отказались туда ехать. Уж как я их уговаривала, как упрашивала: «Тут и постелей нет, и кормить мне вас нечем». Бесполезно. Так что пришлось на кушетках роды принимать, а у одной ещё кровотечение началось. Хорошо хоть остановилось быстро, когда я холод приложила. Господь спас.
А ещё рядом с медпунктом семья жила — пьяницы горькие, что он, что она. И вот, бывало, стучится жена ко мне среди ночи: «Аня, — говорит, — он опять дерётся». А сама уже в крови вся. Что делать? Иду успокаивать. Там же ни милиции, ничего.
А однажды муж сам явился — рука рассечена, рана глубокая, зашивать надо. Позвала на помощь соседа: «Будешь мне иголки подавать». Все подготовила, простерилизовала. Пациент от анестезии отказался: ничего, мол, не надо. И ведь дотерпел до конца. Но только я успела несколько швов наложить — бух! «Ассистент» мой в обморок упал.
Так и работала, пока замуж не позвали.
Мы с мужем сразу в Эге-Хая переехали. Я там и на скорой работала, и в роддоме, и в кождиспансере. А муж вскоре умер.
Долго я одна жила. Второй раз только в 1969 году замуж вышла.

«До сих пор ищу»

— В Якутск-то я к мужу переехала и стала работу искать. А бывший наш директор Барбанель, Михаил Павлович, тот, что разрешал нам летом в общежитии перекантоваться, возглавил к тому времени городской кождиспансер. Я к нему: так, мол, и так, куда пойти? «Да иди ко мне», — сказал он.
И я пошла. До 72 лет там работала. Отпускать не хотели, но я сама решила, что хватит.

А в Хапо-Ое впервые после нашей депортации только в 1999 году побывала. Волновалась… Из детей моих и внуков там пока никто не бывал. А меня вот тянет туда, где мы с братом на свет появились.

Я до сих пор Тойво ищу. Он на три года младше меня — я 1935 года, он 1938-го. Плохо, что лица его совсем не помню, ведь ни одной семейной фотографии не сохранилось.
Ума не приложу, где его искать. Мне тут сказали как-то: он или умер, или его якутская семья усыновила. Может, откликнется кто? Кто-то, может, слышал что или знает? Понимаю — столько лет прошло. А главное — ведь даже записей о смерти никого из моих нет: ни о маме, ни о папе, ни о Юлечке. Да и я в детдом без документов попала. А что у Тойво могло сохраниться? Но я не теряю надежды…

+1
0
+1
0
+1
0
+1
0
+1
0
+1
0
+1
0

This post was published on 02.02.2020 09:46

Related Post